Красивый, курчавый, в распахнутой военной шинели, с нашивками о ранениях, начищенных сапогах, гимнастёрке, расправленной под ремнём и расстёгнутыми двумя пуговками воротничка!
Легендарная плеяда талантов ИФЛИ! Сколько написано ими, сколько написано о них! Также, как для нас, меня, они — легенда недавнего, так для них Пастернак, Хлебников, Цветаева — сияние предшествующего.
Павел Коган, Сергей Наровчатов, Давид Самойлов, Борис Слуцкий…
От одного перечня имен — мороз по коже и счастье события.
Май в Коктебеле. Ранний май. Мы гуляем по полупустой набережной, Б.А. слегка загребает левой ногой, походка такая, рассказывает о первых публикациях «Красного колеса» Солженицына, вспоминает любимого Эренбурга, войну, читает стихи. И слушает. Умеет слушать, и умеет слышать.
Чуть-чуть снисходителен. Едва заметно — и не мудрено — я послевоенный. Моложе на жизнь. Я только что похоронил в Москве Игоря, отчима, самого близкого мне мужчину, и отхожу утратой в беседах с ним.
Сидим на террасе Волошинского дома, карабкаемся к его могиле на пустынную в ветрах гору.
В памяти всплывает Даня Данин, десятилетия тому назад, как и я, юношески немой, неотрывно шёл вслед двум фигурам, гуляющим по этому же пляжу — Мандельштаму и Белому.
От него исходит странный ток уверенности, знания чего-то важного и главного, что робость и страх проживаемого кажутся трусостью и стыдностью.
Однажды пришел ко мне в мастерскую. Долго ходил, смотрел, молчал. Наконец, обернувшись к семи картинам «Страсти по человеку», тогдашней моей гордости заговорил.
«Это все-таки не абстракция. Это написано на другом языке. Однажды Балтрушайтис прочёл Эренбургу стихи. На незнакомом языке. И.Г. сказал, что это сонет, и написан на индоевропейском языке.
Это были действительно сонеты на литовском языке.
Так и здесь, я не знаю как это, по языку, но это точные трагические и эпические мелодии".
Он, Борис Абрамович, был и тем, кто, вдруг повернувшись ко мне прозрачными серьезными глазами сказал: «Вы что, Боря, валяете дурака. Время прожигаете. Надо рисовать свою историю, своё время. Портреты людей, с которыми вам жить посчастливилось».
«Садитесь, Б.А., и я начну». Так началась эта серия.
К времени рассказываемого свидания их, портретов, уже было пару десятков.
Б.А. листал их долго. Потом сказал: «Они, ваши портреты, на грани срыва, на краю психического, душевного срыва, пропасти! Они не „со снятой кожей“, но с вскрытой душой, прожившей и страдавшей. Они необычайно сильно действуют на меня».
Свидание это было в ноябре 74-го года. Запись сохранилась.
Годы прошли.
Прогремела печальная история с Пастернаком — Нобелевской премией за «Доктора Живаго». С грязью прессы и волчьей злобой властей. И принуда силы топтать гения «товарищам по цеху».
И Борис Абрамович вынужден был участвовать в этом, потому как была любовь. Жена его, Таня, была тяжело больна. И поддержать её на краю жизни могли только французы. А чтобы поехать — нужно разрешение властей.
И всё.
Выступишь — поедешь.
Тогда это было так.
И этот несмываемый грех так и тянулся за ним долгие, печальные годы.
Умерла Таня и он впал в чудовищную, многолетнюю депрессию, которая, в конце концов, и свела его в могилу.
Тогда, в «портретном» свидании, после первого, большого рисунка, где он углядел себя, похожего на Африку, Б.А. попросил: «А вы меня нарисуйте для собрания сочинений!»
Нарисовал.
И «разогревшись», ещё один портрет, третий.
Неудачный, как мне тогда казалось.
Когда я увидел его тяжело больным, в больнице, где Иванушка маялся по соседству с Мастером из «Мастера и Маргариты» М. Булгакова, на Волоколамском шоссе, он был как две капли похож на третий портрет.
С душеприказчиком Бориса Абрамовича, литературоведом Юрием Леонардовичем Болдыревым, мы приехали в скромный, тесный, почти убогий его дом, где-то на задах литературной «колонии» на Аэропортовской и из тесных углов я забрал пачку картин и рисунков, подаренных Б.А. современниками-художниками. Многие раздарил. На память. Несколько висят на память. Дома. На стенах.
А Юра Болдырев выпустил трёхтомник Б. А. Слуцкого. После его смерти обнаружилось несколько тысяч не опубликованных стихов. Дисциплина страха не могла унять страсти творчества.
Но, в ящике. Чтобы выжить.
Такое было время.