Сталин гонял на дачу по Поклонной горе, а нас шугали НКВДшники, чтобы не крутились под ногами. Дураки, горка была классная и гаги на валенках! Сверху вниз к керосинной к дяде Феде, сопли отогревать.
Школы уже разделили. Девчонок мы приглашали к нам, а они нас к себе. По большим праздникам. Жались по стенкам или отдавливали им ноги, притворяясь, что умеем танцевать. Немножко поучился в 110-й, она была седьмой по счету. Там прирос к Тонику Эйдельману, Юлику Кренделю и Вальке Смилге. Но тесно мне там было. Дети больших начальников вынуждали директора быть очень строгим. Обиделся я на него, за что и не помню, запер на наборный замок и выпрыгнул в окно со второго этажа. Вышибли. Угнездился в 665-й, за «Призывом». Потом в этом дворе дочка Ирка жила, пока сын и последний муж не довели её до самоубийства. Теперь езжу мимо, даже на окна не оглядываюсь. Больно.
Учителя там были настоящие. Умные, терпеливые. Гимнастёрки донашивали. И сапоги военные. Мой дядька Толя и вовсе верёвкой их перевязывал. Ушел на фронт прямо из школы, а вернулся — ничего не знает, не умеет. В НКВД пошёл на сверхсрочную и учиться в автодорожный через пень-колоду. На Лубянке не погуляешь. Как сейчас вижу: вдоль фасада солдаты с автоматами круглые сутки. Остановиться шнурок на ботинке завязать не моги. Соседку Веру Абрамовну, сестру одного из Бакинских комиссаров, посадили на 25 лет, как американскую шпионку. Она английский язык пошла учить. Ночами в очередях стояли, номера на ладонях писали, чтобы карточки отоварить. За хлебом выстоишь — и домой. Карточки не потерять и корки от буханки не ободрать — влетит.
Семьдесят!
Во дворе в расшибец играли у солнечной стенки или в чиру — к пятаку кусочек меха приклеишь и ногой поддаёшь, кто больше. У этой стенки я яблоко закопал — бабушка-соседка бородавки натёрла, пошептала и велела закопать. Яблоко сгнило и бородавки прошли. В школу на трамвайной колбасе ездили или на бампере троллейбуса. Трамвай один ходил до Нижних Котлов, другой до Рижского вокзала. Троллейбус — тоже до Рижского. На троллейбусе туда и обратно — четыре часа — вот и школу прогулял. Потом мамку в школу вызывают. Долго после школы учителя, встретившись, спрашивали, как Нина Ивановна поживает.
Раз в год, в мае, ходили на Новодевичье. Там отец и дед лежали. Один в мае 1938 года погиб, другой умер в октябре. А маме всего 28 и шестилетний засранчик на руках. И её мама — бабушка. За отца триста рублей платили. В 47-м, когда карточки отменили, мне мама и Горяша подарок сделали: в коммерческом магазине пирожное эклер — 50 рублей и эскимо — 30.
А вы мне — семьдесят, семьдесят!
С детства обожал выдумывать черт знает что. Дурачить людей, устраивать розыгрыши, озорничать. Но никогда при этом не чувствовать себя лгуном. Мои враки — это я сам, в них моё естество. Такой ложью я не прикрываюсь, выдавая себя за кого-то другого, такой ложью я, собственно, говорю правду. Мама, уличив меня в очередном вранье, негодовала, а я в ответ неистово утверждал, что я не вру, а выдумываю. К концу школы даже придумал в театр податься, но давний приятель мамы Рубен Николаевич Симонов, потерпев меня толику, выпроводил. «Не твоё это дело! — сказал. — Актёр — дело зависимое. Потом спасибо скажешь». Сначала обиделся, а много лет спустя понял. Спасибо ему!
Неужели семьдесят?