Сколько помню себя — я его боготворил. В далеком детстве он был старший, добрый, внимательный и чуть-чуть отстраненный. Ну что, скажите, делать отроку с мелюзгой?
Мелюзга при виде Толи начинала дрожать счастьем свидания и таскать ему всё самое дорогое — от китайского танка, стреляющего огнем, до самоката. Все-все.
Но ему не надо было этого, у него были свои представления о сокровищах. Его папа, дядя Витя, точил настоящие пропеллеры для настоящих самолётов и в отпуск увозил сына на берега неизвестных рек, ловить рыбу блестящими удочками. С жизнью в самодельной палатке, дымом костров, таинственными чащами и туманами береговых рассветов. Куда было мне, на даче в Немчиновке с няней Аннушкой, мамой, бабушкой, дедушкой и категорическим запретом бегать босиком по росе! В дворовых спорах за мной всегда стоял старший брат (он был непременно брат, хотя на самом деле — дядя), и я никому не уступал его даже в размерах — «Мой Толя — с наш дом!»
Взросление шло своим неторопливым чередом с поездками по выходным в гости, самоварным чаем и скучным сидением за столом с взрослыми, ещёболее невыносимым, если Толя, вежливо побыв, уходил по своим важным делам, оставляя меня грустить, тихонечко приклеивая козюли к столешнице снизу.
Если случалось гостевать у них дома, в густом тогда Петровском парке, то можно было выпроситься в сарай, где пахло сухими дровами, квашеной капустой, прозрачной пылью, а в углу поблёскивали стволы изумительных удочек с медными колечками и струнами лесок.
И вдруг пришла война. Доехать в гости в один присест стало нельзя. Посередине трамвайной тряски взвывали сирены, все замирало, и надо было залезать в случайные подвалы, под названием бомбоубежище, или спускаться в метро, где люди валялись на полу в ожидании отбоя. Какие гости? Летними невыспанными утрами добирались домой, клеили окна крест-накрест бумажными полосами, а к сумеркам закрывали окна чем попало, потому что патрули орали в голос на всю улицу о непорядке.
В тот, 41-й год, Толя окончил школу, и очень скоро все мы узнали, что его «призвали на фронт». Так тогда говорили. «Нашего призвали на фронт».
Толина мама, Онисия Ивановна, была младшей сестрой моей бабушки — Марии Ивановны.
(Среди бесчисленной родни бабушка выделяла тётю Оню, старшую одинокую сестру тётю Полю, работавшую круглосуточной стрелочницей у переезда Баковка, и младшего брата Мишу. Он тоже трудился на Белорусской железной дороге начальником станции Кубинка).
До революции молодая тётя Оня была продавщицей художественных открыток у Аванца и Мюра и Мерилиза. Это на Петровке. (Теперь это ЦУМ и шикарный бутик французких духов и тряпочек, через дорогу от ЦУМа). Открытки эти жили со мной всю жизнь — города России, улицы Москвы, картины Третьяковской галереи и поздравления с рождеством, Пасхой или Новым Годом!
Папа Толи, дядя Витя, до революции окончил офицерское училище, и в несусветной неразберихе революции оказался начальником штаба атамана Шкуро. Не последняя в истории шайка, но дяде Вите (молодой офицер — белая кость), ну, как бы выразиться поделикатней, было это не совсем по душе. Деревня, глухомань. «Бойцы» по хатам, пьют, гуляют, бузят.
Долго ли коротко, шкуровцы, берут в плен «красненького». Дядя Витя выходит на крыльцо избы-штаба, и видит, как верные атаману бойцы волокут этого «красненького» на окраину села, чтоб за тыном в малолюдье и порешить вражину.
И тут дядя Витя узнает в хорошо побитом парне товарища своего по офицерскому училищу. А он всё-таки начальник штаба. И он приказывает запереть пленника в сарай до утра, потому как должен принять своё решение. Как уж устроилось, поди теперь выведай, но к утру сарай был пуст.
Красные победили, и дядя Витя, уже с женой тётей Оней, оказался в городе Кисловодске, родных местах молодого офицера. Это-то и стало ошибкой. Вычислили. Уличили. Разоблачили. И к стенке. Обоих. Тогда это было проще простого. А утвердить приговор должна была новая, самая справедливая власть рабочих и крестьян в лице… того самого «красненького», отпущенного в ночи из сарая.
И выпустил он дядю Витю с тётей Оней и выдал им документы с совершенно новой фамилией — Запорожцевы. Подались они в Москву, теперь к тёте Ониной родне.
Дедушка мой Иван Григорьевич к тому времени стал работать-трудиться с молодым авиатором Яковлевым, к слову, однофамильцем, он и помог устроиться. Дядю Витю ведь в офицерском училище приучали и к рукомеслу, как это было принято в тогдашней империи. И стал он точить пропеллеры из пальмового дерева для молодой авиации Страны Советов.
Родился Толя, жизнь текла. Притаившись, пересидели тридцать седьмой и только стали распрямлять плечи, осторожно оглядываясь по сторонам, как вдруг пришла война.
Толю отец воспитывал, как привык — в законах офицерской точности и чести. Обещал в 12 — будь. Пришел в 12.05 — ночуешь в сарае. Взялся за дело — делай честно и до конца. Ну и так далее. Не по-теперешнему. Почти, как в «Трех мушкетерах». Только там литература, а тут жизнь.
И Толя ушел на фронт. Вскорости был ранен, в правую ладонь. Где-то под Великими Луками. Долго выбирался из окружения — не один, поэтому СМЕРШ не цеплялся. Рассказывал, что в ране завелись большие белые черви, и он очень боялся, а когда выбрались, врач в госпитале сказал, что они-то и спасли его от сепсиса.
В отпуск отпустили, папу-маму повидать. И опять на фронт. Дядя Витя вскоре умер. Тётя Оня осталась одна.
В те военные годы родные посылали на фронт посылки, еду, портянки, носки — ну что можно было урвать от нищей жизни. Тётя Оня пухла от голода. На зиму 42−43 года мы, мама, бабушка и я, перебрались жить к ней. Только у неё была печка, и в комнате можно было жить (+10) в валенках и шубах. Тётя Оня и бабушка пили чай с селёдочными головами, а на зиму она замораживала в бочке в сарае свекольную ботву.
Мама работала, поэтому жилось чуть-чуть полегче — всё-таки четыре карточки, и хлебных, и продуктовых.
В новый год вдруг Толя опять приехал — худой, стройный, суровый. Горький. Не до игрушек. Мы уже были из разных жизней. Побыл два дня, и опять на фронт.
По весне мы перебрались на Кутузовку — там стало возможно с железной печкой на кухне и в одной комнате жить-существовать. Горяша к нам переехал. Тётю Оню мама зазывала постирать, чтобы подкормить, так просто она не соглашалась ни поесть, ни денег взять.
Про всех ведь было понятно, из каких кусочков складывалось существование.
К зиме электромонтер Козляков за две тысячи рублей сделал нам жучка, и мы отапливались электроплитками.
Я воровал дрова, где не попадя, и ездил в школу на трамвайной колбасе.
Начались победные салюты и из оврагов убрали аэростаты воздушных заграждений. В школе давали по одному бублику, а очередь за хлебом занимали с вечера.
Толя вернулся с окончанием войны. После ранения его назначили в войска второго эшелона. Вслед за передовыми частями они «чистили» отвоёанные города. Что и как это было — теперь написано предостаточно, а рассказывал он всегда очень мало.
Привез любимому Борьке диковинную книжку из разбомбленного Берлина, только наказал маме повременить дарением — мал де ещё.
Голод и нищета отступали. Но Тольке было трудно. Он ушел ведь на войну прямо из школы — ни ремесла, ни образования, ни работы. С ней, работой, было совсем худо. Заводы в эвакуации, военная канитель уже без надобности, где достать денег на хлеб-картошку? Помню, как он приезжал к нам в сапогах, перевязанных веревкой.
И он пошел в военкомат с просьбой, чтобы взяли на сверхсрочную службу — какой-никакой кошт. А поскольку войска второго эшелона — это НКВД, он и получил голубые погоны и голубой околыш на фуражке. И служба была — на Лубянке. Самой что ни на есть — где на углу теперь «Седьмой континент», а тогда был «Гастроном», а сбоку огромные железные ворота — адские врата.
Женился, поступил в автодорожный институт, и редко-редко приезжал к нам с ночёвкой. Отдавал маме пистолет, выпивал много водки и ложился спать в другой, холодной комнате. Утром я его не заставал — уезжал рано.
Тётя Оня умерла, у Толи родилась дочка Милка, я взрослел, и детский восторг к дяде заслонился, отошёл в сторону. Потускнел.
Но все равно, прежняя любовь разливалась внутри теплой благодатью, и очень хотелось поговорить — побыть подольше. Не получалось.
С детства-юности немногословный, теперь, после войны, Толька говорил совсем мало.
С большим трудом — служба, по его словам, занимала львиную долю времени — окончил институт, но продолжал тянуть ту же лямку в доме, по периметру которого круглосуточно торчал вооружённый патруль, и останавливаться прохожим было запрещено.
Грянул март 53 года. Умер Сталин. Нас, студентов, после траурного митинга стройными рядами погнали прощаться. Со Сретенки по бульварам мы скатились к Трубной площади, где тысячная толпа утрамбовывалась всё прибывающим людом. К вечеру пар дыханий метался над морем голов, и спутнице моей — Надюшке, сокурснице, стало совсем плохо. С ещё одним сокурсником мы подняли её на вытянутых руках и, истошно оря, выбились на середину бульвара, охраняемого конной милицией. Мимо огромных пирамид галош и всякой обуви мы добрели до Пушкинской и уползли к Садовой — в сторону от похоронных толп.
К лету меня опять унесло в уральскую тайгу, а вернувшись, я узнал, что Толю арестовали. После смерти усатого сатрапа одним из главных врагов набиравшего силу Хрущёва был Берия. После коротеньких рокировок с Маленковым-Молотовым, заручившись согласием военных, Хрущёв арестовал Берию, обвинил его по давно проверенной схеме «шпион-насильник-враг», упрятал в бункер до скорой расправы.
А верный ему генерал Серов тут же кинулся потрошить личный кабинет на Лубянке.
Перед дверью кабинета сидел дежурный офицер, как полагалось, за столом с вертушками. При появлении генерала встал в струнку и отрапортовал: «полковник Запорожцев, дежурный по секретариату» и ещё там всякое, что полагалось по сценарию службы.
Генерал приказал полковнику отправляться в его, генерала, личный кабинет, что полковник и выполнил неукоснительно. По дороге только успел позвонить своему генералу и доложить, что арестован. И чтоб тот, ежели возможно, сообщил жене.
В одиночную камеру, куда урыли Толю, принесли гору книжек, с обещанием принести ещё. Заперли и забыли.
Это сидение в безвестности длилось довольно долго. Но в какой-то момент Толю, многолетнего секретаря комсомольской организации Министерства Государственной Безопасности, поставили перед длинным столом следствия по делу Берии.
Толя боялся оказаться НС (нежелательным свидетелем). Эта пыточная одной шестой части суши была, видно, образцовой конторой. С аббревиатурой самых изощрённых гадостей!
Допрашивали его долго и не один день. По моим догадкам не последнюю роль в спасении имела внешность Толи — большие, почти белые глаза навыкате, которые в силу отработанной за войну и службу привычки, могли мгновенно превратить его в туповатого службиста «от сих до сих». Ну и комсомольское секретарство, на которое при перевыборах всегда был только один голос «против» — его собственный.
Словом, выпустили его, но не отпустили. Сослали работать в гараж — как-никак дипломник автодорожного института.
Мне-то и сейчас кажется: не все так просто. Доглядеть за недавним сотрудником — у этой шайки было уже в поколенческой крови. Упыри.
С трудом удалось ему через несколько лет поменять работу. Он оказался в НИИ Автотранспорта, где до последних своих дней занимался автомобильными шинами. И дважды выручал меня в скудости тех лет.
Когда я в своем наивном любопытстве, познакомившись с Эммой Карловной Судоплатовой и заглотнув прелестную наживку о «печальной судьбе генерала Судоплатова, осужденного несправедливо за преданность стране», спросил Толю о нем, он выкатил на меня белый глаз и отчеканил: «Супер-убийца и неслыханный негодяй. Чтоб ноги твоей там не было».
На нечастые приставания к нему, чтобы он написал про прожитое, он неизменно отвечал мне: «Ты их не знаешь, а я знаю. У меня дочь и внуки. Им с ними жить, а мне доживать, и отстань».
Трудную, очень трудную жизнь прожил мой любимый дядя-брат Толя.
И только в день его похорон, уже на поминках, на мой вопрос его дочка Милка тихонько сказала мне его настоящую фамилию — Павлов.