«Новелла о фотографиях»
Весна в Москве — самое красивое время. Зелень хочется кусать и жевать. Умытые улицы, поющие птицы.
Вылезшие из зимних укутов девчонки вдруг оказываются красавицами и целиком, и по частям.
Позади зима, сессия, тревоги, а впереди…
Талка и её подруга школьная, ещё из детства, гуляли по Садовой, от Бронной до площади Восстания, уже часа три. Обе только что сдали сессию за первый курс, впереди было лето…
«Смотри, кто прошел!» — вдруг подруга стиснула руку Талки.
«Кто?» — обернулась.
«Да Берия, не узнала что ли?»
Он прошел мимо них, с незаметными охранниками в сторонке и демонстративным красавцем генералом обок.
Чёрный лимузин тихонечко полз вдоль тротуара, слегка поотстав.
Все было вполне спокойно и мирно.
Ещё побродили. Ещё поговорили.
В юности много говорится. Всё кажется важным и спорным.
А перемена жизни «школьник — студент» кажется революцией, и за самостоятельность надо биться, особенно с родителями.
А тут ещё мальчишки, незнакомое племя, ведь учились-то в те далекие времена раздельно. Девчонки — в девчачьих школах, мальчишки — в мужских. Писались письма, выяснялись важные проблемы, что — дружба, а что — любовь, и как — комсомол! Этого теперь и не вспомнить…
Кто-то сзади ласково взял их под руки и вкрадчивым баритоном, поздоровавшись и представившись, стал расспрашивать, где они учатся, где живут, как представляют жизнь свою и страны — вежливую чепуху.
Пройдясь несколько, откланялся, приложив руку к генеральскому козырьку, сел в поджидавшую машину и уехал.
Генерал, который шел с Лаврентием Павловичем недавно навстречу.
Попрощался и уехал.
Это много потом все узнали, что Берия был неуёмный ходок, и что он творил с девчонками в своем доме за высоким забором, на углу Садовой и улицы Качалова, и что генерал по совместительству работал и сводней-наводчиком, и что сотрудники-топтуны выполняли всякую работу. В том числе и эту…
Москва. Весна. Май. 1952 год. Садовая. Для чего-то генерал подходил. Недавно мимо прошел Берия. Вечереет. Надо собираться домой.
И тут девчонки замечают, что за ними следят. Это в те годы — реальная реальность. Шпионы, враги, вредители, борьба. Подозревать, клеймить, осуждать…
Походили ещё. Следят.
Повернули на Бронную, и первой же арочке старенького особняка стали обсуждать тревогу. Вывод был один — каждая была уверена в своей невиновности, но раз следят, значит…
Решили соломоново — побежим по домам, за кем пойдут, тот и виноват. И прыснули каждая в свою сторону.
Талка вбежала в подъезд и быстро пожаловалась старушке лифтерше, что за ней гонятся какие-то мужчины.
В те времена обязательно были лифтерши, важное звено догляда за населением. Но за годы сживались, слюблялись, и важная часть догляда — подозрительность — оставалась для чужих, приходящих — приезжих, а уж свои…
«Да беги, Талочка, беги до дому — не журись».
Вбежавшему топтуну старушка поведала, что работает недавно, девчушка куда-то наверх поехала, а из какой квартиры — не знает, потому что недавно, так что не обессудьте…
А на завтра, в 5 утра Талка залезла в самолет до Нукуса, столицы Кара-Калпакской АССР, потому что как студент истфака отправилась в Археологическую экспедицию в Хорезм, городок Куня-Ургенч, на раскопки давней столицы Хорезмийского каганата, разрушенной Тамерланом.
Там я и познакомился с ней. И влюбился.
Но Талка мне объяснила, что они договорились о дружбе с Сашкой Чичеровым, и я не должен на неё сердиться. Ну и всякая другая чепуха.
Тогда, в начале пятидесятых, Сталин придумал стройки коммунизма в виде разворотов рек, гигантских водохранилищ, гидростанций и каналов. Одним из них и был Туркменский канал, призванный обводнить ни много ни мало пустыню Кара-Кумы по высохшим руслам Аму- и Сыр Дарьи. А в песках таилось несметное количество археологических тайн и загадок некогда великой истории. И их надо было срочно повыкопать, чтобы потом всё залить водой.
И сотни студентов, названных МНС’ами (младший научный сотрудник), были заброшены в Каракумы, чтобы скорее всё отрыть.
Вот там, на краю Куня-Ургенча в жаре, пыли и веселье зажил палаточный городок экспедиции.
Время от времени часть ребят уезжали на дальние памятники — раскопы — Куня Уаз, Талайхан-ата.
Вставали на рассвете, вытряхивали из штанов фаланг и скорпионов, брели сполоснуть морду в крошечном арыке, ползли в раскопы, ножичком и кисточкой ковырять вековую историю. Рабочими, отгребать земляные валы, работали мальчишки — туркмены, зарабатывающие деньги на калым. Вечерами порой они веселили нас.
Днем на обеденной палатке появлялось объявление «Сиводни консерт. Повир Риджапа» и к закату на бархане повар Риджапа в белых подштанниках, выстукивая бешенный ритм на пустой банке из-под сгущёнки, акробатически выгибался и плясал. Иногда мы пели туристические и уголовные песни, одинаково романтические в те времена.
По воскресеньям брели в Куня Ургенч на базар.
Дорога шла по огромному заросшему городищу.
Тамерлан срыл его под корень, оставив, как напоминание ворота Караван-сарая, минарет и три храма — усыпальницы — Тюрабек-ханым, Шейх-шериф и Фахрадин-рази.
Навстречу ползли караваны верблюдов со стариком погонщиком на ишачке впереди.
На базаре торговали из-под черной, конского волоса чадры, торговались, показывая цену пальцами.
Арбы с огромными колёсами, задрав оглоблю, делали маленькую тенюшку, и седобородые старики в огромных бараньих шапках улыбались нам на всякий случай, посасывая кальян.
По вечерам небо в несметных звёздных дырках висело над самыми головами. На коньках палатки бесились три котенка — Тохты, Болды и Хазер («Сейчас», «Хватит» и «Быстрей»), а фотограф Юра Аргеропуло рассказывал байки своей жизни… Редкую неделю не приезжали корреспонденты, киношники — стройка коммунизма!
И в один из дней приехал московский фотокор газеты «Правда» Александр Васильевич Устинов. Двое мальчишек-туркмен — Атабай и Сапаргельды таскали за ним аккумулятор и освещение, а он ползал по раскопам и снимал черепки, спекшиеся монеты-клады, косточки… Ну и общий вид трудового энтузиазма строителей коммунизма. Я ползал вместе с ним. Фотография уже захватила меня своим азартом, а дополнительный свет казался мне свалившейся редкой удачей. Начальство поглядело на это сквозь пальцы, и я пару дней протаскался с ним по отвалам и лабиринтам бывшего великого Куня Ургенча. Потом он уехал. К сентябрю мы вернулись в наши альмы матер и потекла-понеслась азартная студенческая жизнь.
В 53-м — шок и растерянность смерти Усатого, экзамены, походы и в зиму, и в лето. После окончания Полиграфического института я выпросился на Урал, в Свердловск, романтику дружбы, ради которой я и поехал, подкосила банальная любовь моего друга.
Я поработал, поплавал в бассейне, поиграл в волейбол, как потом оказалось, с будущим президентом Б. Ельциным, поругался с начальством и уехал. Домой. В Москву. Прямо в фестиваль молодежи 1957 года.
Потом на плотах на Кольский, потом надо было начинать московскую жизнь. Однокурсники мои пристроились кто куда.
Ремесло наше, за исключением художественных редакторов, не предполагало штатной работы. И всё упёрлось всё в тот же горком художников книги, графики и плаката.
А там была студия повышения квалификации под руководством Белютина. Сначала в подвале, в Ветошном, потом в спортзале на Большой Коммунистической, оттуда после очередной осенней — отчетной выставки мы и влипли в Манеж. И в Хрущева. И в историю. И славу, если хотите. Уродливую, но славу.
Про все это много уже написано. Но история такая, чёрт возьми, штука, что имеет свойство, как старое дерево капами, обрастать легендами. Одной из этих легенд и посвящена эта новелла.
Итак, мы в Манеже.
Происходит, что происходит, меня четырежды вытаскивают на императора, остальным тоже не забыли по серьгам, но в какой-то момент я вижу, что официальный фотограф (а мог ли там быть неофициальный?) — тот самый, десятилетней давности Александр Устинов, Куня Ургенч.
Кара-Кумы.

Кончился этот спектакль.
«Гладиаторы» уцелели, ожидаемых воронков и посадок не случилось. Жизнь продолжалась, и вспомнил о фотографе.
Зуд историка родился ведь опять же там — в Хорезме — погнал меня к приятелю, Юре Кривоносову, фотографу из журнала «Огонёк», где до недавнего времени и я работал. Стал его уговаривать попросить Сашу дать мне по одному экземпляру в архив, с моей клятвой хранить и беречь, и никому никогда, ни под каким видом…
Рыжий, это Юркина кличка, помолчав, сказал очень просто и умно.
«Боба, ведь он правительственный фотограф, он же под грифом. Почти сто процентов, что откажет. Риск. Страшно. Работа. Давай подождём».

И прошло двадцать с хвостом лет.
Позвонил Рыжий. К этому времени он уже давно — ответственный секретарь журнала «Советское фото». К слову — единственного журнала по фотографии в стране. «Боба, Саша выходит на пенсию, и я даю о нём два разворота, его фотографии за жизнь — от войны до сегодня. И я попросил у него те фото Манежа.
Он мне даже пленки дал. Я тебе уже всё отпечатал».

Вот так появился этот блок фотографий Манежа, которые теперь мелькают во всех изданиях и выставках по всему миру.

Вот подлинная история этих уникальных фотографий.
А вот одна из легенд. Лёня Рабичев, художник, поэт, разнообразных талантов человек, выпустивший уже около десятка книг, в одной из них рассказывает, что некоторое время спустя, после «встречи» в Манеже ему позвонили и предложили купить фотографии встречи. Но у него не было свободных денег, а Борис Жутовский купил их.
Как Лёня, человек воевавший, на порядок меня старший, мог произнести столь наивные слова, ума не приложу. Продать — купить государственную съемку — да это и сейчас в рассвободившееся время, думаю, невозможно, а тогда… Или может это была чья-то не большого ума провокация?
Теперь уж всё «давно» — сорок с лишним лет тому. Лёня жив. Власти «той» давно нет. Свидетели или поумирали или глубоко пожилые люди. По Т В крутят фильмы о той поре, где часто рассказчики тянут одеяло в им кажущуюся сторону правды…
Талке тоже восьмой десяток. На последнюю мою выставку в галерее «Романов» она пришла с милым долговязым внуком. Голос тот же, из Хорезма.

В апреле 1971 года Н. С. Хрущев пригласил нас с женой на свой 77-ой день рождения.
И про малую толику гостей — дети, внуки и чуть-чуть знакомых, и про многочасовые пересказы недавно вышедших мемуаров, и про лукавые извинения за Манеж и всю компанию с культурой я уже писал (Борис Жутовский. «Последние люди империи». Бонфи, Москва, 2004. стр. 116−119). Не хочется повторяться. Хочется же вспомнить его прощальные слова, когда он, держа мою руку в маленьких ладошках на крыльце дачи, произнес: «Вы не держите на меня зла. Я как попал в Манеж, не помню. Кто-то меня затащил. Я ведь не должен был ехать. Я же глава государства был — это не моё дело. Я хожу, хожу, и тут кто-то из больших художников говорит мне: «Сталина на них нет!»
Я на него так разозлился, а стал кричать на вас. А потом люди этим и воспользовались".
В октябре 1971 года его не стало.


Телефон зазвонил совсем ночью.
«Ребята, дед умер, у всех нас отключили телефоны, мы звоним из подвала от водопроводчиков. Похороны завтра на Новодевичьем, прощание утром в Кунцево, в морге».
Звонила Юла, внучка Никиты Сергеевича Хрущёва.
Поворот с Рублёвки к моргу регулировал капитан, ошаривая глазами пассажиров. Машин много. Людей тоже, но не так уж. Родные, близкие. Любопытные. Те, которых успели обзвонить. Помню Юлиана Семёнова, Женю Евтушенко, Серго Микояна. Никого из власти. Масса «вежливых» в штатском. Морг крошечный. Это он теперь как дворец. «Вежливые» мечутся. Озабочены.
Я подхожу к вышедшей из морга Раде, дочери Н.С.:
— Рада, вы не сетуйте на невольную торопливость, но мне кажется, что лучший, кто мог бы сделать надгробие Никите Сергеевичу, — Эрнст Неизвестный.
— Спасибо, Боря, мы подумаем.
Глухие тучи наползали по небосклону, и мы с женой решили заскочить по дороге за зонтиком, на Новодевичьем укрыться негде, это я знал наверное — за тридцать с лишком предыдущих лет изучил каждый закоулок. Четверо родных моих лежат в разных концах кладбища.
Когда мы подъехали к угловой башне монастыря, всё было перекрыто. Кортеж машин прогнали по Москве пулей. Огромным прямоугольником к входу плотным оцеплением стояли солдаты. Кучки любопытных тянули шеи из-за спин военных. Высокий полковник встал перед машиной. Глаза колючие.
— Мне нужно проехать, я на похороны.
— А вы кто? — глаз буравит.
— Я внук, — вру без запинки.
Пауза недоверия.
А что скажешь? Предъявите документ?
— Поставьте машину направо, за башню.
Возвращаемся к полковнику.
Ни слова.
И мы идём вдоль стены монастыря под взглядами солдат. Накрапывает.
Против входа — три автобуса с зашторенными окнами и огромными антеннами. Ворота закрыты. Бумажка на железе — «Кладбище закрыто на санитарный день». Кучка «вежливых».
— Сделайте милость, откройте, я внук, — продолжаю прежнее враньё.
На стук в калитку открылся глазок, потом и дверка. Через два шага откуда-то слева теперь маленький полковник с криком: «Кто пустил, кто позволил, немедленно…»
Я и так был заведён достаточно: ночь, морг, дорога, высокий…
Левой рукой резко отодвигаю от себя горластого.
«Полковник, не время и не место, — не глядя на него, Люсю под руку, зонтик штыком…
Центральная аллея длинная, прямая, широкая. Спина горит от глаз «вежливых», усунутых по боковым проходам.
У могилы совсем немного людей — кто попал в кортеж от морга. Начищенные башмаки оркестрантов месят мокрую землю вперемешку с красными гвоздиками. Хоронят в дальнем углу, у самой стены кладбища.
Это потом, много позже, прирезали ещё участок, где лежит теперь элита власти и культуры.
Говорят трое. Сын Сергей, дама из ранней партийной жизни Никиты Сергеевича и распорядитель с траурной тряпочкой на рукаве пальто — секретарь партячейки ЦК. Он всё время спешит, подгоняет.
Мы стоим под зонтиком, ожидая возможности попрощаться. Но только двинулись, рукав с тряпочкой преградил дорогу.
— Хватит, достаточно!
— Вы что, и попрощаться не позволите, — я аж захлебнулся.
— Ну хорошо, только быстрее.
Родные поцеловали в последний раз. Всегдашний стук гвоздей, и здоровые мужики в облепленных землёй кирзах на верёвках опустили гроб в могилу. Цветы, венки, мокрые ленты…
Через некоторое время позвонил Эрнст:
—Слушай, Боря, мне Никита Сергеевич завещал сделать ему надгробие. Я согласился. И хочу попросить тебя мне помочь.
— Хорошо, к вечеру заеду.

И началась длинная и непростая история с памятником.
Переплетение белого и чёрного мрамора с бронзовой головой Н.С. в середине, бронзовые плиты в основании и лежащие под углом буквы — все эти идеи и макет родились достаточно быстро. Некоторые неудобства возникли с головой. Вначале Эрнст её хотел сделать также условной, но желание Нины Петровны, вдовы Никиты Сергеевича, и удовольствие показать «товарищам по труду», скульпторам, что и он может сделать «реалистично», — аргументы, в результате которых получилось то, что и стоит сегодня в конце центральной аллеи кладбища.


Но проблема с разрешением установки затянула эту работу на долгое, долгое время.
Уставшая от ожидания Нина Петровна спросила сына Сергея: доколе и когда? И Сергей объяснил маме, что ни один из чиновников на всех уровнях не хочет брать на себя ответственность. Боятся.
И тогда она позвонила А. Н. Косыгину, тогдашнему главе правительства. К чести своей, он задал всего один вопрос: нравится ли ей памятник?
— Да, конечно, — ответила Нина Петровна.
И немедленно на нас обрушилась спешка, спешка, спешка. На монументальной фабрике в Мытищах рубили мрамор, отливали бронзу, выстраивали макет «в натуру». За несколько месяцев всё было готово, перевезено на Новодевичье и установлено на могиле.
Открытие где-то в конце лета было многокорреспондентным, шумным. Редкое издание мира не сообщило об этом.
А родные и близкие приехали в годовщину смерти, в сентябре. И опять лил дождь.
— Небо плачет, — выкрикивал Женя Евтушенко в белом костюме, с корзиной цветов, суетясь вокруг Нины Петровны.
Задолго до описываемых событий, — Хрущёв ещё был жив, — жена моя, Люся, вдруг захотела в дом на стену бабочку.
— Только красивую, — сказала она.
Я позвонил Сергею Хрущёву. Он был не только инженер, ещё и очень серьёзный энтомолог с огромной коллекцией.
— Серёж, подари мне вот такую синюю бабочку, что у тебя в кабинете на стене, — попросил.
— Да ты что, — ответил он, — она же стоит десять долларов!
— Так я заплачу тебе эти доллары.
— Нет, Борь, мне неудобно…
Так и продолжали мы жить без бабочки.
После дождливой годовщины на кладбище мы поехали к Сергею. Выпить, согреться, поговорить.
Отведя меня за шкаф, Сергей спросил:
— Борь, что я должен тебе за работу?
— А вот ту бабочку. Синюю, помнишь, что я просил, — ответил я.

Синяя бабочка теперь навсегда приютилась в центре картинки «Манеж 1962».

С годами эти события обрастали мифами.
Эрнст рассказывает, что, едучи с кладбища, где Сергей заплатил ему за работу, он де открыл окно автомобиля и выкидывал деньги по ветру. «Пусть бедные люди подберут себе на жизнь!»
Ехал он в моей машинке, лил дождь, никаких людей не было, а деньги Сергей заплатил ему только дома, на поминании.
Вот так трансформируется память под хитрым взглядом коварной истории.
Made on
Tilda