«Я не писал тебе целую эпоху — ты еще в её жерле и пытаешься укрепиться поступками, я же, попавший раньше, не лечусь ничем, кроме ожидания, и, по русской ленивой традиции, печалюсь прошлым, которое уже давно переделалось в удобную сострадательную форму «над вымыслом слезами обольюсь!» Настоящее же — от детей до труда — редко приносит секунды облегчительного «неужели», а в остальном — тупая и злая зависть их, что всё чаще думаешь — одиночество со своими причудами — единственное, за что некому предъявлять претензии.
Здравствуй, мой хороший! Целую руки твоим дамам, шаркаю ножкой и делаю жопкой бантик. Вуа ля! Я много дал бы, чтобы увидеть твою морду, когда ты прочтёшь, где я, с кем, и что делаю.
А пишу я тебе, милый мой Марка, сидя в байдарке в среднем течении реки Керженец — приток Волги слева, чуть ниже Горького. Начали мы почти с верховьев, плывем уже шестой день. Весна стоит такая, что задохнуться — едва соответствовать. Жарко нездешне — больше 20! Мы голые, ленивые, несёмся через дубовые рощи, залитые водой с отражением. Березы, похожие на Люсю, выбрасывают ташистскую зелень, и тальник к концу дня неузнаваем. Птицы с рассветом наперегонки высвистывают начала музыкальных мелодий. Разрушенные храмы в окружении угрюмых коричневых изб с доживающими старухами посверкивают медными главами, из последних сил надеясь пережить «разорение». Стены порушены, резьба в обломках, где ранее стоял иконостас и амвон — брошенные весы, молотилки и надписи — великая тяга человека к вечности — «Валька, дашь?»
Старик в крошечной лодочке-долблёнке течёт мимо нас с волшебной скоростью и, ойкая и вприщур, рассказывает, как «разорили и бегут». За холмом село с домами, стоящими кругом, и кладбищем в центре — мрачные последователи веры, прообраз всей генетики русского характера — угрюмого, подозрительного, завистливого и загульного — в ночь убить, и концы в воду — чтоб не с кем тебя было сравнивать и некем укорять…
Боже мой, какая весна!
Обжигающая вода и +20! Воды мечутся по уловам и дубовым рощам, рисуя пеной и плывущими караванами цветов приговор моим усилиям — картины не так неповторимо совершенны и щедры изобилием, как эта нескончаемая лавина вариантов на тему прекрасного — Господи, какая весна!
Впереди меня сидит Володя К., а в соседней байдарке лежит обгорелый и пьяный Лёха — вот и вся компания! Уже рыбы обожрались, вьетнамской водки опились, обчитались Гилберта Кит Честертона в переводе Леверганта, а впереди ещё сотня километров ослепительного разлива, а дома дела… бабы… обязательства… Господи, какая весна!
Байдарка населена паучками, ящерками, лягушатами, подъезжающими зайцем на пару или двадцать километров, шмели с пугающим рёвом гудят над сухими муравейниками, дятлы выбивают таинственную азбуку африканских джунглей на гулких стволах сухих сосен. Кроты по утрам на низких затопленных берегах выкладывают японские иероглифы — песчаными брустверами на охре прошлогодней травы. Нежные тальники в нескончаемом оргазме дрожат у берегов над затопленными предметами своей страсти.
Господи, какая весна!
Лёха мечтает бросить работу и пожить на природе, как мы сейчас, или вчера вечером под низкими звездами, костром королевских ольховых поленьев — горьковатым запахом дворянских каминов. Очумелых вальдшнепов и уток, в полной темноте справляющих весну.
Господи, какая весна!
Вот так плывем мы уже 9 дней в разгуле Весны… Искусство, Война и Милосердие! Утром сегодня прилетел майский жук, тот ещё, довоенный, которых мы давали послушать девчонкам в спичечных коробках… Теперь и жуки мельче, и коробки — из картона, и девчонки — в астме…
Берега фиолетовые от крокусов, мы с Лёхой ходим совершенно голые, и Вовка-Фон Кассел — хозяин двух массаев, двух пирог, богатый путешественник из Эссен-Рундшау в среднем течении Конго, в распахнутой ковбойке, подтяжках, трубке, шляпе, очках восседает с дневником и атласом на носу одной из пирог и время от времени то стреляет, то курит трубку, то ловит бабочек, то вдруг мурлычет арии из опер Вагнера или Вебера, какая-нибудь Эврианта… Массаи же, попёрдывая от гречневой каши, что в среднем течении реки Конго самая распространённая еда, гребут навстречу ветру, предвещающему перемену погоды.
Господи, какая весна!
Зима в этом году была удивительно зимней. Много хрустящего снега, настоящие морозы, тревожные надежды, потому как неясно было: откуда, за что и сколько. Снег поскрипывал, как в детстве, дворы были завалены сугробами, и румяные щёки то и дело тащили твои глаза по сторонам. Я понемножку стал отходить от своих неприятностей, стал работать и думать, двигать руками, открывать глаза и удивляться, что мир не переменился и совершенно без меня не тужит. Сквер вокруг панорамы тонул к вечеру в фиолетовом мерцании, а тихое шепотание мастерской вяло тащило к краю, от которого или смерть или парение…
Господи, какая весна!
Жёлтый песчаный обрыв, дубы, уходящие по грудь от берега нашего разбойничьего острова, марево волжских далей со стоящим из воды Макарьевским монастырем, байдарки, Лёха, Вовка, подплываем, подплываем…
«Красота — это страшная сила!» — сказала «Война».
«Я жизнь свою пустил в трубу,
сердцебиение, одышка,
ещё вот эту до*бу,
и крышка!» — сказало «Искусство».
«Господи, какая весна!»— сказало «Милосердие».
Целуем тебя троекратно. В., Л., Б.»