весной в Москве. Жёлтые одуванчики покрывают всё. Горланят птицы. Скворцы выклёвывают еду из-под колёс. Соловьи бьют прямо за «стаканами» ГАИ и в окраинных скверах.
Зелень хочется просто жрать, и солнце начинает торчать раньше, чем ты лёг. Мне весной всегда хорошо. Перетерпев зиму, кажется, что уже теперь-то наделаешь кучу стоящего, и к осени, к осени…
А если удастся ещё проплыть с Лёхой на байдарке, то и вообще красота. Мышцы надуваются, и все говорят: «Молодой человек, а вы…»
В такой час мы и отправились с Гариком Губерманом и Анной Наль рисовать Дезика. Он пережидал хворь в подмосковном санатории. По дороге трещали воспоминаниями и сплетнями. Анна знала Дезика давно и не скрывала нежности. Гарик, намаявшись лагерями, вербовками ГБ, вдруг был спасён Дезиком, который прописал его у себя в Пярну, куда перебрался поживать из суетной столицы.
Он встретил нас внизу. В махровом белом халатике (был уложен в него, плотно спелёнутый, как в кокон, с сутулой спинкой, в тюбетейке и очках, с поднятыми карнизами фильтров. Толстые стёкла сверкали увеличенными до «немасштаба» зрачками. Усики нахально торчали. Мы потащили его на волю, в садик.
Гарика я просил базарить и развлекать с определённого места, чтобы не крутил башкой «объект», а Анна всё норовила порскнуть за закуской, теребя бутылку. Дезик всё придерживал её, всё не хотел суеты. Ему нравилось свидание, ожидание пригубить, новости.
Он стащил тюбетейку и пропел Аньке:
Не бегите в магазины,
Как узбеки и грузины,
Ведь грузины и узбеки
Не бегут в библиотеки!
Тут, за городом, соловьи сатанели среди бела дня в кустах, в овражке, и Дезик, вертя головкой, наставлял нас с Гариком — вот как за бабой надо ухаживать, учитесь, лентяи, учитесь…
И опять вдруг:
Что же есть у соловья?
Голос — больше ни !!!
Гарик задохнулся завистью, Анна похохатывала тремя октавами, Дезик опустил глазки, пошевелил усиками.
А что же есть у муравья?
Вовсе нету ни !!!
Портрет двигался несказанно быстро.
Мы отхлебнули по крошечке. Санаторские оглядывались на нас с любопытством и укором.
«Дяденька, а вы это чем нарисовали?» — мальчик с распахнутыми глазами стоял за моей спиной, сдвинув в струнку ножки в сандаликах.
«Вот этим вот карандашом», — сказал я и, боясь недочуда, отломил ему кусочек грифеля. Он, не глядя, зажал его в ладошку и, сглотнув смелость, сказал: «До чего же похоже, как настоящий!»
Мальчик вздохнул ступеньками, как после плача, и опять сказал, таращась удивлением: «Дяденька, а можно я вам свой венок подарю?» — и протянул мне венок из жёлтых-жёлтых густых одуванчиков.
Для трёх поэтов это было слишком.
Первым очнулся Дезик. «Ну, скажи, — сказал он противным глосом, — я здесь живу — поэт — третью неделю, вы приехали — тоже не последние, а этот, — он протянул в мою сторону хорошо мытый рабочий палец, — а этот поскрёб карандашиком, и на тебе — любовь народа! Всю жизнь гоняешь буквы в слова… Нет, как хотите, а я пошёл!»
Встал, запахнул кокон, опустил жалюзи на глаза и, вытаптывая актёрскую репризу, проскандалил: «Так грабить пожилого поэта, которого любили дочери маршалов и генералиссимусов — нет, увольте…»
Портрет получился.
И мы выпили…
Перезванивались. Как-то случаем опять столкнулись.
«Ты не печалься, Борь, — почему-то утешал он меня, — мы ведь тритоны — по миллиарду лет, а лепрозорий, где мы живём, — право дело, х… я, чуть старше меня, а уже трещит. Невостребованность личности — убожество устройства. Я тебе книжку подписал, да вот не думал, что встречусь».
А больше мы и не встретились. Он умер за кулисой, на вечере памяти Б. Л. Пастернака, в милой ему Эстонии, теперь загранице, на руках близкого друга, Зиновия Гердта.
Земля просто должна быть ему пухом.