Для Вашего удобства мы используем файлы cookie
OK
Эркер. За тюлевыми занавесками, внизу на проезжей части — серый обелиск «Тремстам русским воинам, погибшим в Бородинском сражении». Дом, выросший на костях русского московского кладбища депутатским подвигом Федоса Шавлюгина, вместил в свои хоромы партийную элиту страны.
Вершины своей значительности дом достигнет позже, когда в нем поселятся, а потом уйдут в мир иной Брежнев, Андропов, Щелоков. Прибьют и сковырнут мемориальные доски. Придёт и сгинет охрана. Квартиры обветшают, и во дворе вырастут горы труб, ванн, битой плитки. Обелиск переедет к Панораме Бородинской битвы, а по костям русских воинов заездят машины и заскребут дворники. Соседнее, еврейское, кладбище тоже исчезнет под домом ЦК, и только мальчишки, играя на крутом спуске к реке, будут набивать шишки и ссадины о каменные плиты с ивритскими письменами.
…А тогда на диване под большой картиной в золотой широкой раме — красные маки — трофеи войны — сидела яркая дама с широким лбом, большими на краях лица глазами, аккуратным носиком и громким, с трещинкой, голосом. Мы с приятелем, сыном хозяев, изо всех сил старались «показаться». Яркая дама, Эмма Карловна, прощаясь, пригласила нас в гости.
Особняк Ягоды на улице Мархлевского, правда, только правая часть, был её домом.
Где-то в тот час бродили двое её сыновей: один — телефонный мастер, другой — школьник. Это как-то смутно всплывает из тридцатилетней давности вместе с роялем, чаем и тогдашним недоумением — кто, что, как? И мне рассказали, что муж Эммы Карловны, Павел Анатольевич, Павел, генерал-лейтенант, верой и правдой служивший по ведомству Лаврентия Берии, так перенервничал в недавних передрягах (дело, как вы понимаете, происходит в 1955 или 1956 году), что впал в летаргический сон. А пока спал, его оболгали, понавешивали разного, приписали, обвинили, заклеймили, потом разбудили и посадили. Правда, других его сослуживцев расстреляли, ну тех за дело, а его упекли во Владимирскую тюрьму, где он и есть, а Эмма Карловна героически бьётся с нищетой и несправедливостью. Эмма Карловна действительно героически билась за выживание и себя, и своих близких. Ну не мытьём полов и окон, но шитьём платьев знакомым. И была прилюдно весела, говорлива и, что называется, жовиальна по всем статьям.
Несколько раз мы пересекались в том же доме, всегда радые почесать язык и остаться довольными самими собой.

ольшая светлая гостиная.

«Судоплатов Павел Анатольевич».
1987 г.
Чёрный карандаш.
75,5х56,5
Павел Судоплатов
Тогда же я спросил у близкого мне человека, знавшего ведомство не понаслышке, о Судоплатове.
— А ты откуда его знаешь?
Я рассказал.
— Обер-убийца! Покушение на Троцкого, теракты контрразведки, расправа с присоединенной Прибалтикой, польские офицеры в Катыни, лаборатории смерти по всей стране… Забудь.
Ну вот не забывается, поди ж ты…
И прошло много лет, почитай жизнь…
В конце семидесятых, по ранней весне, меня позвали в тот же дом, хотя «дом» был в другом месте, в старом роились дети и внуки.
— Приходи, повидаемся, будет Эмма Карловна и Павел Анатольевич.
Так я увидел его впервые.
Очень невысокого роста. Густые, с проседью, волосы. Чёрные огромные брови. Улыбчивые маленькие глазки, один, впрочем, хворый. Рот без губ. Тёмный костюм, чищенные башмаки, жилет. Руки сухие и мягкие. Маленькие.
Эмма Карловна слегка раздалась, но так же громко рассказывала что-то на уже другом диване под той же картиной.
С ними был сын, лощёный, высокий довольный.
Он все время говорил с отцом, как бы единственно для него интересным, щуря близорукие, в тенях ресниц «мамины» глаза.
Вышли покурить.
Зашел разговор о Солженицыне, в тот момент что-то в его взаимоотношениях с режимом вышло за пределы беспредела и всколыхнуло кровавое болото.
Схема полуфраз лежала в русле — они (плохие), опять с ним (отважным), а мы (разделяющие с ним) непременно бы, если… Лестничная смелость.
В паузе, вдруг обозначив скулы на пухлых щеках, сын произнес:
«Я бы этого Солженицына собственными руками…»
Все заторопились к чаю, торту. Эмма Карловна говорила, Павел Анатольевич улыбался…
И опять волоклись годы. И опять город, страна и друзья зарастали все глуше сорняком, являя кладбище возможностей в шестую часть суши.
Вяло шевелясь в очередной надежде середины 80-х, я как-то позвонил старым знакомым и предложил событие: «Давайте я нарисую Павла Анатольевича, ведь возраст, время…»
«Зачем?»
"Так я давно рисую тех, с кем прожил, видел, был".
На второй же день было согласие. И я поехал.
Квартира была другой, невдалеке от телецентра, на заросшей домами улице, когда-то в вязах старой дороги к Останкинскому парку.
Эмма Карловна серьёзно болела на широкой двухспальной кровати.
Постаревшая, но всё та же, узнаваемая, с голосом, глазами, мыслью.
Комнаты и кухня были уставлены мебелью разных времен, разной сохранности — и всё нелюбимое. Перевезённая, да так и служившая — кукушкино гнездо.
За стёклами книжных полок в «кабинете» — фотографии выросших детей, внуков. Хозяин дома со слушателями школ КГБ в разных городах страны — всё недавнее. Ни старых фотографий. Ни одной дарственной.
Два маленьких пейзажика маслом. «Это Щербаков, наш человек, вам нравится?»
Книги. «Вот мои. Я ведь много пишу, но под псевдонимом, как вы понимаете. Вместе с И.Г. я рою архивы, а она обрабатывает. Наш человек».
Постепенно росло чувство, что «наши» всё многочисленнее и неизбежнее окружали меня всё прожитое время, и сейчас в разговоре начинают отделяться от стен, приподнимать паркет и подмигивать из-за люстры и подоконника, выползать из-под кресла и осыпаться с длинного белого хвоста летящего в высоте истребителя.
Мы сели работать.
Хозяин был одет чисто. В тапочках, но пиджаке, сорочке без галстука, но с застёгнутой верхней пуговкой. Второй глаз оживел, руки подсохли и кое-где покрылись пятнышками возраста.
На всякий случай Павел Анатольевич спросил меня — зачем?
Я повторил легенду.
Очень хотелось чего-то услышать, но «объект» молчал.
Я спросил, вдруг осмелев и пытаясь подтолкнуть его к разговору: не хотел бы он написать о прожитой жизни?
«Нет, это невозможно», — ответил он сухо.
Не клеилось.
Почувствовав и моё любопытство, и свою невежливость хозяина, он вдруг стал рассказывать о героях собственных книг — «пламенных революционерах». Яд писательства сидел в крови — не просто же для заработка рыл он архивы? — и обладание тайнами империи за всё время её существования сложены были на полочках памяти стройно и компактно.
И очень хотелось остаться в истории — массовая «болезнь» человечества. Примеров тому несть числа — от крестиков первых крестоносцев на стенах храма Гроба Господня в Иерусалиме до названия кораблей и площадей по всей Земле. А моё предложение портрета было из этого ряда — но совершенно безопасное и верное!
Потом рассказ перешел на войну и партизанское движение — одним из организаторов которого считал себя П.А.
Вообще война для многих из «них» была тем событием, которое, очевидно, делало их борцами за судьбу страны и народа, руководителями праведного и бесспорного, борьбы с врагом, победы, салютов. Она же и давала им возможность варьировать свою роль, других соратников, незаметно, с годами, населяя собственное сознание искупительным и героическим поведением. До сего дня никто ещё всерьёз не сомневался вслух о цене, заплаченной за эту победу, никто всерьёз не обвинял её генералов в безумной, «на авось», растрате человеческих жизней. Под это списывались и ГУЛАГ, и лаборатории смерти, и весь разбой.
Несколько лет спустя, в 90-м году, я оказался на Колыме и Чукотке — в нескольких «сталинских» лагерях. В романтически-жутких уголках края в ущельях и на вершинах громоздились бараки, опутанные ещё живой колючей проволокой, валялись расчески, миски, пуговицы, рукавицы — всё, всё.
На кладбищах, на отшибе, под несколькими камнями серели черепа со спиленной крышкой, здесь же и торчащей, черепа почти без зубов…
После долгих расспросов уже в Магадане только один отважился (остальные молчали или уговаривали «не лезть»): лаборатории смерти Судоплатова. Это и в Карлаге. Мы тогда ещё это знали…
Война была легальным козырем и для моего собеседника.
«А вот знаете, Боря, это, правда, было давно, я уже уехал из Одессы в Харьков, а Эммочка оставалась в Одессе», — продолжал он в перерыве, привалившись в полбока рядом с Эммой Карловной.
«Я очень уставал, было много тяжёлой работы, повсюду — враги, и я иногда вырывался в Одессу передохнуть, погулять с Эммочкой. И вот однажды, вернувшись в Харьков, я узнаю, что в городе появились антисоветские листовки. Их было много. Они были переписаны от руки детским почерком. Там слово „буржуазия“ было написано с двумя ошибками. И мы поняли, что это действительно молодой человек писал эти листовки. Для этого уже тогда были способы определения. Ну и мы, конечно, быстро нашли этого молодого человека. И тех, кто его вдохновлял. Ну с ними разговор был короткий, с теми, кто вдохновлял…»
«Конечно», — вставила Эмма Карловна, отнюдь не пытаясь поддержать П.А., а просто от переполнившего её за рассказ чувства соучастия и справедливости.
«Да, — продолжал П.А., — а нашим руководителем в то время был Косиор — вы, вероятно, слышали эту фамилию? Так мы доложили Косиору об этих событиях».
Мне очень хотелось спросить: доложили, уже хлопнув «вдохновителей», или ещё нет? Но промолчал.
«Косиор выслушал нас очень внимательно, подумал и сказал: „Мальчика не трогать!“ И вы представляете, Боря, мальчика не тронули».
Я опять молчал. Молчала и Эмма Карловна, ожидая.
Павел Анатольевич поелозил, гнездясь в подушке, вдохнул и сказал с выдохом: «Да, много было гуманного, много…»