зрелые злаки заваливались к земле, а чавкать по жидкой дороге было просто противно. Он шёл в намокшей крылатке, с длинных, до плеч, волос за воротник стекала жижа, шляпа обвисла и шпоры выблёскивались в налипших на сапогах комьях.
Ему привиделось, что девчонкам на этой колхозной барщине худо, и он отправился их утешать. Начало пятидесятых даже не тлело романтикой, но ему было так.
Потом он спасал лукавых вокзальных провинциалок с убогими легендами несчастной любви или садистами-родителями, натурщиц, забредших в классы студий от обыденности жизни. Художниц, растивших умение на грани истерии.
И шёл за любимыми следом, охраняя разрастающуюся странную эту «семью», кормил, лечил, берёг.
Всё это спокойно уживалось со скудным хлебом политической карикатуры, а позже, уже в совсем зрелости, мучительной болью за линию и форму в обязательности книжных иллюстраций.
От сердобольства характера и здесь он пригрел в напарники сумасшедшего с писклявым голосом, чумными идеями и сучковатыми пальцами неумеки.
Кирпичный идиотизм редактора лечился портвейном забегаловок. Оттуда опять приводилось в дом что-то немытое «смотреть живопись». Кончалось это бутылками и рисованием «с натуры», а на утро «натура» частенько в простынях уносила остатки фамильного серебра или маминого гардероба.
Весёлая доброта не покидала его до седых волос, инсультов и инфарктов. Опять всплывали астрофизики-гомосексуалисты, конструкторы байдарок-летатлиных, живших юродивыми на подножках товарных вагонов эпохи, чтобы легче было дышать.
Он не переставал хотеть лучшей линии и нежности цвета, открыто счастливый чужой удаче и печально снисходительный к зависти и хуле. Ласковый десятилетиями, он берёг любимых нежно, никогда, никогда не ожидая платы. Разве что примет кисточку или тюбик краски, да и то сейчас — с переменами в стране и нищетой в клане.
Развалившись на траве у домика в дальней деревне, гордо говорил, что он «муж хозяйки дачи» и лукаво оглядывал сползающихся к нему с приездом деревенских алкашей, немых от пьянства и ожидания.
Картины и рисунки громоздились в его комнатке барханами, углы и столы завалены были драгоценностями помоек, стёртыми в черенок кистями и чинариками карандашей во вставочках.
С послаблениями многие бросились «туда», кто умирать, кто надеяться. Пискливый, насшибав денег у соотечественников, звонил через весь земной шар врать. Девчонки прилипали к иностранным убогостям, писали письма и присылали маечки, старели в психушках, травились. «Товарищи по труду» свирепели от вдруг понятой своей обыкновенности, а он седел, растил сына, посланного ему Богом к закату, и радовался каждому светлому дню.
И красочке. И линии. И удаче любимых.