и он поехал с мамой к дедушке и бабушке в маленький городочек Кременец. Он стал доступен теперь, этот городок с дедушкой и бабушкой, потому что Сталин и Гитлер переделили этот кусочек земли.
И дедушка с бабушкой подарили ему велосипед.
Дома в Москве это было невозможно. Можно было только смотреть на чужие и страдать. Не было денег.
А теперь был свой!
Как же он был великолепен! Он весь сверкал чёрными с синим брызгами и звёздами никелированных изгибов. Руль закручивался книзу, как оленьи рога, и можно было мчаться, задрав попку выше головы, как настоящий гонщик из кинохроники «Новости дня». У него были тормоза, ручные и ножные — ни у кого во дворе, дома, не было стольких тормозов. Был фонарь, кожаная пахнущая сумочка под седлом, стальные ключи в тонком слое машинного масла. Звонок распугивал уток у бабушкиной калитки, и соседские ребята смотрели на него с тихой завистью. На раме было написано «OPEL», и он уже перекрестил его в «ОРЁЛ». Это было счастье!
Счастье пришло 21 июня 1941 года.
Утром следующего дня весь город говорил о войне, но какая война, когда был «ОРЁЛ»!
По главной улочке грохотали на восток танки, и он помахивал танкистам, торчавшим из башенных люков.
Мама молча собирала сумку, плачущие дедушка и бабушка тыкались с какой-то едой. Пролётка довезла маму, Вову, велосипед и сумку на вокзал, к единственному, отходившему на восток, поезду.
Усатый проводник на почти понятном польском языке тихо говорил: «Паньство, кому не срочно, не надо ехать, паньство».
На рассвете над вагонами низко на восток летели самолёты с чёрно-белыми крестами. Поезд встал. Впереди, вдоль путей, далеко, за горизонтом что-то сильно горело. Мама, Вова, велосипед и сумка вышли в поле и по заросшему паханому полю пошли к шоссе. Постепенно люди куда-то подевались, солнце грело всё сильнее, велосипед путался в траве, хотелось пить. В стороне, в деревьях, ютился хутор.
За столом сидели мужчины в чёрных тройках, с золотыми цепями карманных часов.
«Извините,» — сказала мама, — «мальчик хочет пить, нельзя ли попросить воды?»
Мужчина, сидевший в дальнем конце стола, у стены с невиданными раньше иконами, произнёс спокойным медленным голосом: «Пусть мадам с мальчиком едет до своей Москвы…»
Они вышли. Молчаливая старушка уже в калитке догнала их с кружкой воды. Кружка была большая, но мама пить отказалась. И они пошли дальше — мама, Вовка, сумка и велосипед. Шоссе было широким. По нему с огромной скоростью на восток неслись машины. Зисы и Эмки. Редко трёхтонки и полуторки. Очень долго на них никто не обращал внимания, пока одна эмка не зачихала невдалеке и стала.
Мама подошла к ней.
Молчаливый военный с тремя шпалами, проверив мамины бумажки, кивнул им.
Велосипед он положил на мягкую траву, в канаве, с пыльными ромашками и клевером. Он понимал, что это расставание навсегда.
Главный и ещё два, со шпалой и кубиками, молчали. Они молчали всё время, пока машина неслась по шоссе. Они молчали, когда эмка тормознула у станции, где стоял состав с теплушками, и молча уехали дальше. На перроне стояли баки с едой, краюхи хлеба, и Вовка с мамой впервые поели после отъезда от бабушки.
В вагоны набивались бабы с детишками, старики и старухи с узлами.
Целый месяц колесил этот эшелон. Где-то в Пензе мама, Вовка и сумка пересели в другой и добрались до Москвы. Домой…
Много десятилетий спустя, в Израиле, в лабиринтах мемориала Яд-ва-Шем, горького напоминания о миллионах погибших, я увидел седого Вовку, стоящего у камня, на котором было написано — Кременец.